![]() |
|
|
Книга: Татьяна Бенедиктова "Разговор по-американски"3. Герман Мелвилл. Между ценой и абсолютом Воистину искусство есть род притворства. Но, благодарение Богу, мы можем видеть его насквозь, если только захотим. Д. Г. Лоренс Главный и лучший свой роман Мелвилл назван по имени кита— «Моби Дик» (1851). Впрочем, кит в нем по большей части присутствует как безымянное тело, которое люди преследуют в надежде настичь, убить, разъять на части и превратить в товары для реализации на рынке. Китобои выступают посредниками в поражающем воображение «обмене веществ», а также товарообмене: жир, согревающий Левиафана в океанских глубинах, превращается в свечи, китовый ус — в дамские Часть II. Писатель и читатель в «республике писем» 191 корсеты, спермацет — в продукты парфюмерии, и так далее. Существенно, что каждый член команды, от капитана корабля до юнги, одновременно и автоматически — экономический агент, субъект контрактных отношений (значительная часть главы XVI «Корабль» посвящена выяснению доли прибыли — семьсот семьдесят седьмая? трехсотая? — которую прижимистые судовладельцы-квакеры Вилдад и Фалек обязуются выплатить Измаилу, как и любому другому члену команды). Нагружая и даже перегружая читателя такого рода подробностями, автор ни на минуту не дает забыть о коммерческом измерении китового промысла. Этот бизнес не всегда выгоден и не очевидно благороден, зато впечатляет масштабами рисков и вызовов, предъявляемых личности. Человека, однако, соединяет с жизнью не только материальный, но и смысловой обмен: физические формы прочитываются как знаки, из знаков извлекается смысл, смысл развертывается в истории, истории задают новые рамки восприятию жизни. Этот второй вид обмена отличен от первого, но в чем-то подобен ему (может быть, зависим от него?) — именно он более всего и занимает Мелвилла. Промысел кита— это одновременно и добывание смысла. Поэтомуваж-но, что Моби Дик — не вообще кит, а единственный в своем роде, кит, которому дано имя по причине особых свойств, то ли в нем замеченных, то ли ему приписанных людьми. Он — герой свидетельств и фантазий, правдивых историй и легенд, которым нельзя не верить (в матросских россказнях277-278 запечатлелся редкостный опыт, запредельный кругу жизни большинства людей), но которым нельзя и верить вполне, простодушно покупаясь на подначку. Действие романа развертывается в обширном и неопределенном промежуточном пространстве — между фактом и вымыслом, физической формой и смыслом, экономикой и метафизикой, бизнесом и поиском абсолюта. 277-278 «Всевозможные ужасные слухи только преувеличивали и сгущали то истинное, что было в рассказах о столкновениях с Моби Диком. Ведь любое удивительное и страшное,,_со.бьгше неизменно дает почву для возникновения всевозможных невероятнейших слухов — так на разбитом стволе дерева вырастают грибы и лишайники; а тем более в море, где самые дикие слухи возникают в значительно больших количествах, чем на terra firma, если только есть для них хотя бы маленькая зацепка в реальной жизни. И насколько море превосходит в этом отношении сушу, настолько же китобои превосходят всех остальных моряков чудовищностью и неправдоподобностью своих рассказов» (Моби Дик, или Белый кит // Мелвилл Г. Собр. соч.: В 3 т. М.: ТОО «Новина», 1996. Т. 1. С. 189). Далее ссылки на это издание с указанием страниц в тексте 192 Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски» В этом пространстве возможны разные типы активного, деятельного поведения. В сочинении Мелвилла принципиальную альтернативу представляют в этом смысле главный герой повествования капитан Ахав и повествователь матрос Измаил. Внутренне диалогичное поле романа образуют две модели общения с людьми и с миром, два отвечающих им способа организации текста. Героическая спекуляция Капитан Ахав — один из немногих моряков, имевших опыт непосредственного столкновения с Моби Диком. Но как раз для него Белый Кит — меньше всего «просто кит», существо, лишенное смысла и умысла. Из зыбкой ткани матросских суеверий, из «всевозможных глухих намеков и полувысказанных зачатков предположений», а также из собственной, слепящей и беспомощной боли Ахав создает версию «небылицы», в которую сам себя заставляет поверить. В соответствии с ее сюжетом, «все, что туманит разум и мучит, что подымает со дна муть вещей... что рвет жилы и сушит мозг, вся подспудная чертовщина жизни и мысли — все зло» (с. 193) воплощается в образе Моби Дика. Дерзость утверждать авторскую, абсолютную власть над знаком и власть знака над объектом движет Ахавом. Тем больнее переживает он свою неизбежную «социальную зависимость»: его индивидуальный смысл-замысел бессилен, пока в него не со-инвестированы доверие и энергия других людей, пока он не стал двигателем плавучего мира-корабля. Сама эта ситуация наводит на мысль о грандиозных коммерческих авантюрах, «самоосуществлявшихся» (впрочем, не всякий раз) рекламных пророчествах, которыми изобиловал в Америке XIX век, — его не случайно называли «веком спекуляций». В XVIII столетии (например, в словаре С. Джонсона) слово «speculation» определялось исключительно как «зрительное наблюдение» или «умозрение», но уже А. Смит в «Богатстве наций» (1766) использовал его в обоих современных смыслах: и применительно к интеллектуальной жизни («philosophers and men of speculation»), и применительно к жизни экономической («the trade of speculation»). В XIX в. слово уже привычно употреблялось во втором значении: «спекуляция» стала означать игру на изменчивости и разнице _____Часть II. Писатель и читатель в «республике писем» 193 цен. Спекулятивный азарт пронизывал социальную жизнь Америки, и фигура спекулянта (биржевого, земельного и т.д.) естественным образом оказалась в фокусе общественного внимания. Непочтительный к собственности, оперирующий деньгами, не имеющими отношения к производству, бесцеремонно нарушающий законы эквивалентного обмена, спекулянт вызывал опасливое отношение и в то же время многим внушал восхищение — как гений рынка, способный к дерзким и масштабным операциям, широкому синтезу и жесткому расчету. В глазах иных публицистов спекулянт недвижимостью выглядел даже исполнителем своеобразной общественной миссии: разве, завышая и повышая цену земельных участков, он не «работал на всех»? Неожиданным образом благородный Ахав напоминает именно эту сомнительную фигуру. Предостережения старшего помощника Старбека о том, что месть «бессловесной твари» не может многого стоить в пересчете на бочки жира или спермацета на нантакетском рынке, он парирует словами: «низко ты метишь». Земной, материальный торговый расчет, которым руководствуются капитаны Вилдад и Фалек, он переводит в план «трансцендентный». Его не волнует нантакет-ский рынок — он желает торговать с «небесной империей» (выражение Генри Торо, к данному случаю вполне подходящее), замахнулся на выигрыш, не измеримый всеми золотыми гинеями в мире. Меня интересует «прибыль здесь», возглашает капитан «Пекода», гулко ударяя кулаком в грудь, — «честная игра» не с земным контрагентом, а с самой Судьбой и не ради долларов и центов, а ради неразменного, единственного, последнего Смысла. Тому, кого интересует «весь капитал», стоит ли торговаться по мелочам? В своем воображении Ахав состязается с «великими богами», поскольку в Моби Дике видит орудие их воли. Состязание заведомо неравно («боги» сравниваются в одном из контекстов с великовозрастными задирами в школе), но тем важнее в нем не спасовать, не проявить слабости. Ахав готов поэтому разить не только океанское чудище, но даже само солнце, если то оскорбит его, «ибо если оно могло меня оскорбить, значит, и я могу поразить его; ведь в мире ведется честная игра...» (с. 176). «Честная игра» (fair play) — вот желаемая для капитана «Пекода» формула жизни: воображая себя равноправным, хотя и неравносильным партнером «богов», он отрицает «естественную иерархию», в которую человек вписан от века. То, что люди привычно называют жиз-
7. Заказ № 1210. 194 Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски» нью, — рутинное, ограниченное повседневностью существование, с его точки зрения, лишь часть жизни, и притом наименее ценная, поскольку поверхностна и вынужденно-мас-карадна. Кто мы, спрашивает Ахав, как не «монархи в изгнании», рожденные для лучшего, чем имеем, и лучшего достойные? Редкая душа не посочувствует с бессознательной готовностью этой «высшей истине» или «возвышающему обману». Редкий человек (во всяком случае, из числа моряков, не привыкших осторожничать) не соблазнится поставить на карту все, чтобы выиграть больше. Обменять неосмысленность физического на последнюю полноту смысла — это ли не баснословная «прибыль»? Однако земная сделка по ценам «небесной империи» таит в себе непомерный риск. Как ни привлекательна, как ни благородна одушевляющая Ахава идея, поступки и речи, в которых она воплощается, заставляют предполагать безумие, или жульничество, или и то и другое одновременно279. Отождествление принципа зла с физическим телом Моби Дика — по сути, «спекуляция» (желание выиграть за счет принципиальной нестабильности «цены», т.е. значения вещи) и в этом качестве опасно. О своем капитане Измаил говорит: «демократ со всеми, кто выше, чем он», и деспот со всеми, кто ниже. Речи его, обращенные к членам команды, — почти исключительно монологи, приказы и призывы. Практически ни один из вопросов не предполагает ответа — только отзыв-повтор (образец такого псевдодиалога дает глава XXXVI «На шканцах»), ни одна из реплик не требует интерпретации: в своем непосредственном (гипнотическом) воздействии на собеседников они сугубо инструментальны. Сила капитанского слова подкрепляется во многих случаях откровенной «покупкой» — вроде поднесения матросам рома, или обещания награды, или шарлатанских трюков с перемагничиванием компаса. «Магнетическое» обаяние личности в сочетании с расчетливым использованием «внешних уловок» (external arts) эффективны в том смысле, что действительно обращают разношерстный матросский «сброд» в коллективную эпическую личность, продолжение личности самого капитана, а историю 279 «Все мои поступки здравы, цель и побуждение безумны», — признает он, с чем можно согласиться, хотя столь же верно обратное: его «цель и побуждение» если не «здравы», то внятны окружающим (включая читателя) на уровне духовного инстинкта, чего нельзя сказать о поступках. Часть II. Писатель и читатель в «республике писем» 195 плавания «Пекода» — в поэму о противоборстве героя и чудовища. Фигуры героя, шарлатана и безумца в Ахаве-«спекулян-те» неразличимы. В мире, полном неопределенности, он утверждает действие как единственный путь решения проблем. Увы, само по себе оно ничего не решает, и «безбожно-богоподобный» мелвилловский герой — зримое воплощение этого парадокса. Посредничество как призвание В соответствии с логикой сюжета героическая поэма Ахава неотвратимо стремится к кульминации — победе или краху, убийству кита или гибели китобоев. Однако между завязкой сюжета и его ожидаемым финалом располагается ни много ни мало сто с лишним глав, в которых динамика драматического действия резко ослабевает. Настолько, что читатель почти забывает о героическом «умысле», тем более что и сам Ахав о нем забывает как будто, демонстрируя верность исконному, промысловому назначению китобойца. (Он притворяется, конечно, имея в виду, что матросская, вообще человеческая, природа малонадежна и находится «под воздействием переменчивой погоды»: материальный интерес для большинства людей — мотивация куда более стойкая, чем сколь угодно масштабная умозрительная ценность.) Получается, что кругосветка «Пекода» — одновременно героическая миссия мщения «демону, скользящему по морю жизни», и обычное, не чуждое азарта и риска, промысловое плавание. Какое из этих описаний более весомо, более отвечает истине? Именно это долго — раздражающе долго! — остается неясным. Не имея сил сопротивляться энергетике и харизматической власти своего одержимого капитана, старший помощник Старбек уповает на время и возможность перемены: быть может, безумец отрезвится или соблазн рассеется? И тогда деловитая повседневность, служащая прикрытием героического мифа, окажется собственно реальностью, а миф перестанет ею быть, переместится в область экстравагантного вымысла. Мелвилловское повествование постепенно приучает нас к этому состоянию неопределенности, одновременной представленности и конкурентному взаимодействию нескольких измерений (истолкований) жизни. «Хозяином» срединной части повествования выступает рассказчик Измаил — глаза и уши корабельной жизни, голос, 196 Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски» ведущий с читателем непринужденный и неторопливый разговор. По большей части он предлагает нам факты (дотошное обсуждение жизни китов и китобоев, особенностей корабельного распорядка, охоты, разделки и обработки китовой туши и т.д.), а также их интерпретации, всякий раз соединяющие физические явления и явления духа легким, временным, «переносным» мостиком метафоры — условного подобия. На свой лад пытая жизнь о смысле и ценности, Измаил, в отличие от Ахава, не пытается ответить на вопрос о том, что значит кит («последний» вопрос о сущности бытия), зато очень живо интересуется тем, как кит значит, последовательно представляя жизнедеятельность «левиафана» как метафору — множество метафор — смыслообразования. Мы узнаем, например, что зрение кашалота устроено не так, как у человека: боковое положение глаз позволяет «в одно и то же время тщательно рассматривать два отдельных предмета, один с одного бока, а другой с другого» (с. 330). Разве не так же и Измаилу желательно видеть жизнь в двух (по крайней мере, двух) несовместимых, но и неразлучимых перспективах? Или взять китовый фонтан — взвешенные частички воды и пара, регулярно вздымающиеся над китовой головой... Чем не аналог искомой повествователем нерассудочной мудрости, что не выстраивает мысли логическими рядами, а позволяет им струиться, колебаться и расплываться во взвеси-дымке? Эта взвесь ценна тем, что способна порождать иной раз радугу озарения: «ибо радуги, понимаете ли, они не снисходят в чистый воздух; они пронизывают своим свечением только пары и туманы». И в этом случае описание физического факта оборачивается иносказательно-образной характеристикой духовного кредо Измаила: «Так сквозь густой туман моих смутных сомнений то здесь, то там проглядывает в моем сознании божественное наитие, воспламеняя мглу небесным лучом... Сомнение во всех истинах земных и знание по наитию кое-каких истин небесных — такая комбинация не приводит ни к вере, ни к неверию, но учит человека одинаково уважать и то и другое» (с. 369). Ряд аналогий может длиться бесконечно, а может и прерваться в любой момент. Кит неисчерпаем, как жизнь, и разве можно судить, что в нем важнее, насущнее: размеры или анатомия? хвост или фонтан? зрение или пищеварение? Они рассматриваются в очередь и по отдельности, как бы напоминая о том, что человеческое сознание, постигая жизнь, обречено дробить, «разменивать» целое, тем самым неизбежно теряя его, а если удерживая, то лишь в меру незавершенности, незавершимости своих усилий. Часть //. Писатель и читатель в «республике писем» 197 Кит в глазах Измаила — знак-посредник, который одновременно приглашает к прочтению и сопротивляется ему, при всякой новой попытке оставляя интерпретатора на середине пути. Возникающее в результате ощущение неокончательности, неполноты, ненадежности смыслов несовместимо с активным выбором и действием, посредством которых утверждает себя Ахав. В этом отношении Измаил — гораздо менее впечатляющая, скромная, мелкая фигура. Зато и более человечная: им, в отличие от Ахава, приемлема двойственность в человеке и в жизни — неизбывная оксюморонность сочетания в них царственного и плебейского, высокого и низкого, драгоценного и бросового. Всех, все и очень последовательно Измаил видит «надвое». Разве капитан, отмеченный грозным именем библейского царя, с «мирской» точки зрения — не «бедный старый китолов»? Разве гарпунер Квикег, ничтожный дикарь среди «цивилизованных» американцев, — не царский сын у себя на острове? Ни один статус и ни одно состояние не абсолютны: «Бог демократии» (он же «Дух Равенства»), которому поклоняется Измаил, исполнен иронии, что делает человеческую жизнь «странной» и «запутанной». «В этом странном и запутанном деле, которое зовется жизнью, бывают такие непонятные моменты и обстоятельства, когда вся вселенная представляется человеку одной большой злой шуткой...» (с. 233). В обстоятельствах, столь явно невыгодных, только встречно-ироничное отношение к жизни может дать, если не равноправие с «богами», то некоторую меру свободы и достоинства, которою Измаил, в отличие от Ахава, готов удовлетвориться. Его девиз: «Я берусь за все и достигаю чего могу» (с. 343). Главное социальное достоинство, которое признает за собой мелвилловский повествователь, подчеркнуто негероично и может быть определено как простая уживчивость, или «оппортунизм», или некая заведомая «поверхностность» в отношении к жизни. «Не оставаясь глухим к добру, я тонко чувствую зло и могу в то же время вполне ужиться с ним — если только мне дозволено будет, — поскольку надо ведь жить в дружбе со всеми теми, с кем приходится делить кров» (с. 27). Не выступая носителем собственной идеи-правды, Измаил готов отождествиться с любыми, в том числе самыми непритязательными формами жизни, учиться мудрости у Другого даже в обличье простого матроса или дикаря. При громадности дистанций, разделяющих людей (все они — «островитяне, так сказать, изоляционисты, не признающие единого человеческого континента и обитающие каждый 198 Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски» на отдельном континенте своего бытия»), их сближение и сотрудничество все же возможно, и притом не на основе глубинного взаимопонимания и родства. Измаил и Квикег, не задумываясь, придут друг другу на помощь и даже пожертвуют собой друг для друга в трудной ситуации, но один для другого продолжает оставаться непроницаемой тайной. Контакт между ними осуществляется не на почве со-принадлеж-ности общей истине или вере (предприняв было — в главеJ «Рамадан» — попытку озарить невежество Квикега светом мудрости, которую исповедует сам, Измаил вскоре отказывается от этих усилий), а в плоскости прагматического взаимосогласования, обеспечивающего «общительность» (sociability) даже в отсутствие понимания-единения. Мелвилл нарочито заостряет ситуацию, заставляя Измаила задаться странным вопросом: не веря в Квикегова бога, спрашивает он себя, мог ли бы я «понарошку» отправлять его ритуал? Вопрос возникает по конкретному поводу (дикарь, искренне расположившись к американцу, приглашает его принять участие в языческой молитве), а ход рассуждения фиксируется в пространном внутреннем монологе: «Я честный христианин, рожденный и воспитанный в лоне непогрешимой пресвитерианской церкви. Как же могу я присоединиться к этому дикому идолопоклоннику и вместе с ним поклоняться какой-то деревяшке? Но что значит — поклоняться? Уж не думаешь ли ты, Измаил, что великодушный Бог небес и земли — а стало быть, и язычников и всего прочего — будет ревновать к ничтожному обрубку черного дерева? быть того не может! Но что значит поклоняться Богу? Исполнять его волю, так ведь? А в чем состоит воля божья? В том, чтобы я поступал по отношению к ближнему так, как мне бы хотелось, чтобы он поступал по отношению ко мне — вот в чем состоит воля божья. Квикег — мой ближний. Чего бы я хотел от этого самого Квикега? Ну конечно же, я хотел бы, чтобы он принял мою пресвитерианскую форму поклонения Богу. Следовательно, я тогда должен принять его форму, ergo — я должен стать идолопоклонником. Поэтому я поджег стружки, помог установить бедного безобидного идола, вместе с Квикегом угощал его горелым сухарем, отвесил ему два или три поклона, поцеловал его в нос, и только после всего этого мы разделись и улеглись в постель, каждый в мире со своей совестью и всем светом» (с. 71—72). Исходной точкой в этом размышлении выступает констатация несовместимости ценностных систем, из которых одна склонна утверждать свою привилегированность (всеобщность Часть П. Писатель и читатель в «республике писем» 199 и «непогрешимость») в противоположность ущербности («ничтожеству» и «дикости») другой. Гордость своей принадлежностью цивилизации и истинной вере постепенно сменяется рефлексией, приводящей к мысли об относительности, ограниченности всех человеческих мер и форм в сравнении с безмерностью и полиморфностью Божьего смысла. Коли так, почему не принять чужую и чуждую «форму поклонения», как бы в игре, в порядке внешней «симуляции»? Осознавая условность связи между означающим (деревянный идол) и означаемым (Бог), Измаил воспроизводит Квикегов ритуал, подменяя — для себя — его внутреннее содержание: теперь он означает не почитание неведомого островного божества, а дружеское расположение к ближнему. Отказ от жесткой идентификации смыслов и форм культуры делает позицию Измаила в чем-то сомнительной, но и по-своему привлекательной. Можно согласиться с критиком П. Гибианом, полагающим, что в романе Мелвилла мы наблюдаем «испытание возможностей кросс-культурного или космополитического разговора в мире, все более разнообразном и взаимозависимом»280. Основой такого разговора, по Мелвил-лу, может служить «безжалостный» демократизм, в состав которого входят: скепсис в отношении всякой культурной формы, претендующей на привилегированность, неприкосновенность, сакральность, полноту воплощенного смысла; заведомое отсутствие «холуйской» почтительности к любой иерархии и любому авторитету; открытость общению вне «этикетов и церемоний», опять-таки любых, за исключением только «христианских проявлений милосердия и честности»281. Манеру Измаила отличает фамильярная дружественность — именно она создает в романе специфическую атмосферу непосредственности, которая в то же время начисто лишена простодушия. «Обращение к читателю в первой же строке — «Зови(те) меня Измаил» — предлагает общение «на короткой ноге», как бы на «ты», но фактически говорит другое: вот вам мое условное имя, одно из возможных, мой принятый для данного случая псевдоним. Предлагаемый модус общения282 неформален, но не сказать чтобы доверителен, 280 Gibian P. Oliver Wendell Holmes and the Culture of Conversation. Cambridge University Press, 2001. P.- 47. 281 Письмо к Готорну от 1 июля 1851 г. цит. по переводу: «Сделать прекрасным наш день». Публицистика американского романтизма. М.: Прогресс, 1990. С. 436. 282 Ощущение говорящим себя и адресата речи вне рамок устойчивой социальной иерархии и общественных условностей порождает, по М. Бахтину, специфическую откровенность речи, которая находит выраже- 200 Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски» анонимен, но не сказать чтобы безличен; за собеседниками сохраняется свобода передвижения и индивидуального самоопределения в пространстве смысловой неопределенности — в требовательном и небезопасном пространстве иронии. Интерпретация — род жизнеобеспечения Кит в романе неоднократно сравнивается с текстом, требующим прочтения, с книгой или письмом. В хлаве «Цето-логия» Измаил уподобляет систематизацию китообразных сортировке писем в почтовой конторе. Как «простой сортировщик», он понимает свое несоответствие гигантской задаче: у китов-писем слишком много признаков, чтобы использовать логическую классификацию. Удобнее (хотя и абсурднее) формальный подход — сортировка «по телесному объему»: in ние в интимных и/или фамильярных жанрах и стилях. Интимная речь «проникнута глубоким доверием к адресату», которому «говорящий раскрывает свои внутренние глубины», а откровенность фамильярной речи определяется как «площадная»: ее характеризует «неофициальный, вольный подход к действительности», способный доходить даже до цинизма. Размежевание «интимного» и «фамильярного» носит у Бахтина функциональный характер: интимность ассоциируется с подлинностью личностного контакта, в то время как площадная откровенность ценна скорее как таран разрушения традиционных официальных стилей и мировоззрений. Возможно, что Бахтин исходит при этом из опыта русской культуры, где публичное общение традиционно мыслилось как подцензурное, несвободное. В американской культуре как раз «фамильярность», предполагающая смешение и даже взаимоподмену публичного и приватного, обретает характер образцовой «нормы» общительности. Фамильярность — видимость панибратской откровенности — чисто функциональный сигнал расположенности к контакту, облегчающий акт и процесс социального обмена, но нимало не свидетельствующий о «родстве душ». Иллюстрацией этой двойственности, двусмысленности может послужить эпизод из романа Готорна «Счастливый дол» (гл. XI), где описывается встреча двух незнакомцев на лесной тропе: «Эй, друг! Остановись-ка на минутку! Мне надо перемолвиться с тобой словечком», — окликает один другого. Повествователь, к которому обращены эти как будто вполне дружелюбные слова, описывает свою реакцию на них следующим образом: «...если только обращение это не продиктовано истинной симпатией, нет лучшего способа — таково извращенное состояние, в которое ввергнул себя наш мир, — нет лучшего способа выразить свое презрение к ближнему и в самой обидной форме подчеркнуть свое превосходство над ним, чем назвав его "друг". Употребление этого слова в противоположном ему смысле пробуждает в нашей груди подспудную неприязнь» (Готорн N. Избр. произв.: В 2 т. Л.: Худож. лит., 1982. Т. 1. С. 304). Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29 |
|
|||||||||||||||||||||||||||||
![]() |
|
Рефераты бесплатно, реферат бесплатно, курсовые работы, реферат, доклады, рефераты, рефераты скачать, рефераты на тему, сочинения, курсовые, дипломы, научные работы и многое другое. |
||
При использовании материалов - ссылка на сайт обязательна. |